Вот он — Джамуха.
И я не вижу его лица.
Я вижу островерхий кожаный шлем с металлическими пластинами; вижу легкий панцирь, но не настолько легкий, чтобы не ощутить дрожь Единорога, сомневающегося — пробьет ли он эту защиту или не стоит рисковать, работая наверняка; вижу шаровары черного шелка (не кабирской ли работы?), вижу мягкие сапоги с острыми носами, вижу…
Лица — не вижу.
И вижу косой рубящий удар, и радуюсь тому, что я его вижу, потому что Джамуха не сможет, никогда не сможет успеть увидеть, как лезвие Единорога на треть погружается в горло гурхана степей…
— …Нет!
Я в шатре.
Я беззвучно кричу.
И слышу крик Единорога.
— Нет! Не хочу! — кричим мы.
— Но ведь ты одержал победу, — искренне удивляется Куш-тэнгри. — Ты убил его.
— Я не хочу убивать его.
И я требовательно смотрю в глаза шаману.
— Будущее не в нашей власти, Асмохат-та.
— Я не хочу убивать его.
Шаман пожимает плечами и берется за клинок Единорога.
…Я не помню, сколько раз погружался в выхваченное из ненаступившего времени непроисходившее мгновение. Менялся рисунок боя, иногда первый удар наносил я, стремясь выбить Чинкуэду, Змею Шэн, из руки Джамухи; иногда я тянул время, пытаясь победить, не убивая. Но каждый раз все кончалось одинаково: косой взмах Чинкуэды и лезвие Единорога, на треть вонзающееся в горло гурхана.
— Нет!..
Я устало вытер пот со лба, вернул вздрагивающего Единорога в ножны и откинулся назад.
— Я удивлен, что ты смог хотя бы это, — замечает Куш-тэнгри.
— Что — это?
— Ты по-разному сражался. Хотя исход не менялся, да и не мог измениться.
— Мог, — упрямо говорю Я-Единорог. — Мог. Это я не смог изменить его. Но — смогу.
— Может быть, может быть, — как прежде, задумчиво бормочет Неправильный Шаман. — После встречи с тобой я уже ни в чем до конца не уверен. А это плохо. Шаман должен быть уверен. Иначе он — плохой шаман.
— Послушай, Куш-тэнгри, а что видел ты?
— То же, что и ты.
— Но я-то видел себя! Значит, и ты должен был видеть себя!
— Нет. Я себя не видел.
— Почему?
— Наверное, я умру до того, — равнодушно отвечает Куш-тэнгри, Неправильный Шаман.
И тогда я вновь обнажил Единорога, и Блистающий вновь потянулся острием к Шаману.
— Я устал, — сказал Куш-тэнгри.
Единорог не дрогнул.
Мы тоже устали.
Но нам нужно было вернуться к истоку; нам был необходим день сегодняшний и день завтрашний, но не день Шулмы.
Шаман как-то странно покосился на Единорога, словно видел его впервые, и взялся за клинок.
Рука его дрожала.
…я летел, летел высоко в небе, как птица, быстрей любой птицы. Закончился Кулхан, промелькнул подо мной Мэйлань, вот змеится Фаррский тракт, вот на горизонте вырастают очертания Кабира…
И я падаю, падаю, падаю, сбитый, как птица, влет; я падаю, сердце мое обрывается в звенящую пустоту, и я знаю, что не ошибся, что видел то, что видел, то, что опалило душу мою…
Над Кабиром медленно сгущалось кроваво-красное марево.
Огонь Масуда.
Неделю после этого я не хотел ни о чем думать. Словно в моей душе остался саднящий ожог, прикосновение к которому любой, даже самой незначительной мысли причиняло невыносимую боль.
И в конце трудного, тернистого пути всякого рассуждения было одно и то же: странник-мысль упирался в дверь горящего дома, из окон этого дома вырывались жадные языки Масудова огня, а на пороге стоял Джамуха-батинит, безликий гурхан, и горло его было открыто для меча.
Я не хотел думать. Ни о чем. И, как очертя голову бросаются в пропасть, ринулся в единственное дело, которое умел делать; дело, способное поглотить меня целиком и отучить думать.
Хотя бы на время.
Я мучил собственное тело, заставляя его в доспехе делать то, чего раньше не мог как следует сделать и без доспеха; я пытался дойти до изнеможения, а изнеможение убегало от меня, и тело мое радовалось возвращению на круги свои, радовалось и не хотело уставать, соглашаясь с любыми, самыми взбалмошными приказами и выполняя их безукоризненно и мгновенно, как отлично вышколенный слуга. Я требовал от Единорога с Обломком невозможного, и они отвечали мне тем же, пока невозможное не становилось возможным, мы были пьяны друг другом, и беспощадны друг к другу; и мы были одним целым.
А ночами, в короткие часы отдыха, меня спасала Чин.
Я Беседовал со всеми, изматывая тех, кого мог измотать, заставляя Фальгрима, ан-Танью и Асахиро часами работать на турнирных скоростях; они менялись, Гвениля сменял Сай и Заррахид, их обоих — Но-дачи, а мы с Единорогом и Дзю все кружили по утоптанной площадке, как пятнистый чауш по клетке, и я чувствовал неистовое биение крови в железной руке.
Дважды я вызывал в круг сразу Асахиро и Коса; дважды Единорог с Обломком противостояли троим — Саю, эстоку и Но-дачи, но ни разу я не звал к себе Фальгрима и Коса.
Я хотел не думать. Но я не был глупцом.
Гвениль и Заррахид при поддержке Сая в ближней Беседе — нет, не родились еще те Блистающие, которые могли бы остановить их, будучи в руках у одного человека!
Я не думал. Я не думал, что все, что я делаю, возможно, лишь укорачивает Путь Меча к горлу Джамухи, делает этот Путь прямей и неотвратимей… я даже не думал о том, что пытаюсь гасить Масудов огонь в самом себе, что горящий дом — это я…
Во имя Восьмого ада Хракуташа, я не думал об этом!
Один раз я поехал с шулмусами, Эмрахом, Фаризой и тремя батинитами на охоту. Полдня я дергался, озираясь по сторонам; полдня в каждом стаде джейранов мне мерещились всадники Джамухи, меня раздражала беспечность спутников и их вера во всемогущество Асмохат-та; и я был безмерно счастлив, вернувшись без приключений к священному водоему.